Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По-видимому, Добролюбов еще колеблется какое-то время: поступает послушником в Соловецкий монастырь, но, убедившись через полгода в том, что на почве религиозной ортодоксии ему не дадут развернуться, навсегда покидает монастырь, разрывает вообще связь с Церковью и перебирается в Поволжье, где вокруг него начинает складываться религиозная секта. К 1915 году это довольно уже многочисленная, заметная глазу (более тысячи адептов) секта «добролюбовцев» или «братков».
Добролюбов прожил долгую жизнь: последний раз его видели в 1943 году в Азербайджане…
Впрочем, как я уже говорил где-то раньше, наше занятие – поэзия, а не сектоведение. С искусством же Добролюбов расстался окончательно и бесповоротно в 1900 году.
Тексты, которые Добролюбов успел написать за 7–8 лет творческой жизни, весьма необычны. Среди прямых и плоских подражаний французским символистам, встречаются тут тонкие натурфилософские звуки, предвосхищающие по мысли современных исследователей то Хлебникова, то Есенина, то Мандельштама.
«Для русского символизма важны были не конкретные идеи Добролюбова, а общее направление его духовной деятельности. Среди символистов он был канонизирован как своеобразный символистский святой, его сравнивали с Франциском Ассизским».
Вот пишет Добролюбов:
Воды ль струятся? кипит ли вино?
Все ли различно? все ли одно?
Я ль в поле темном? я ль в поле темно?
Отрок ли я? или умер давно?
– Все пожелал? или все суждено? —
и современный исследователь А. Кобринский объявляет, что из этого именно текста выросло впоследствии стихотворение Мандельштама «К немецкой речи» («Я буквой был, был виноградной строчкой, //Я книгой был, которая вам снится»).
Так же точно полагает Кобринский, что, не узнавши добролюбовского стихотворения «Жалобы березки под Тройцын день»:
Под самый под корень ее подрезал он,
За вершинку ухмыляясь брал,
С комля сок как слеза бежал,
К матери сырой земле бежал.
Глядеть на зеленую-то радостно,
На подкошенную больно жалобно.
Принесли меня в жертву богу неведомому… —
нельзя постичь генезис творчества таких «русских францисканцев», каковыми, по мысли исследователя, были Есенин, Хлебников и Заболоцкий (добавлю от себя еще художника-францисканца Филонова).
Именно Добролюбов научил их «францисканству»: научил видеть в сосках сирени, в траве и в животных, в щепках, валяющихся на земле, во встающих над землей столбиках из пыли – наших меньших братьев. «Все это – Божье творенье, как и человек, а все Божьи твари – братья и сестры».
Зависимость от Добролюбова перечисленных выше поэтов недоказуема. Ни Есенин, ни Заболоцкий, ни Мандельштам ни разу в известных нам письменных источниках о Добролюбове не упоминали. Неизвестно, читали ли они его вообще. Но что-то общее между ними есть. Возможно, они все слышали по-разному один и тот же существующий объективно шум времени.
Прощайте, птички, прощайте, травки,
Вас не видать уж долго мне.
Иду в глубокие темницы,
В молитвах буду и постах.
Иду в глубокие темницы,
В молитвах буду и постах.
Я друг был всякой твари вольной
И всякую любить желал,
Я поднял примиренья знамя,
Я объявил свободу вам.
Я поднял примиренья знамя,
Я братьями скотов считал.
Но вы живите и молитесь
Единому Творцу веков,
Благовестите мир друг другу
И не забудьте обо мне… —
эти стихи Добролюбова притягивают и отталкивают одновременно; в них точно присутствует тайна – тайна незаурядной человеческой личности, которая подразнила нас, выглянула на мгновение, показала нам язык, – и навсегда ускользнула от нас.
Поэтическая формула Жуковского «жизнь и поэзия – одно» доведена была Добролюбовым до до одной из возможных двух финальных точек: он смог пожертвовать поэзией поэзии в пользу поэзии жизни.
На четвертом чтении мы подробно говорили о том, чем привлекателен талант, до конца не реализовавший себя, спрятавшийся в тень. Гениальные Гете и Лев Толстой, написавшие по 90 томов высокохудожественных сочинений на брата, оставили за собой сжатое поле, по которому колко ходить босыми ногами, на котором ни одного колоска не осталось несобранного. Добролюбов, в меру талантливый, махнул два раза косой и отступил в сторону, оставив перед собой весьма привлекательную зеленую лужайку с лютиками, ромашками и колосками.
Неудивительно, что многие потянулись за ним.
Мы начали сегодняшний разговор с того, что атлантов, украшающих вход в главное здание русского символизма, было то ли четверо, то ли пятеро. По точному счету было их четыре целых пять десятых. Фигурой полуатланта Емельянова-Коханского мы и займемся ненадолго.
Выходец из захудалого дворянского рода (малороссийского, как видно по фамилии) Александр Николаевич Емельянов-Коханский родился в Москве в 1871 году.
Бунин пишет про него: «Это он первый поразил Москву: выпустил в один прекрасный день книгу своих стихов, посвященных самому себе и Клеопатре, – так на ней и было напечатано: «Посвящается Мне и египетской царице Клеопатре» – а затем самолично появился на Тверском бульваре: в подштанниках, в бурке и папахе, в черных очках и с длинными собачьими когтями, привязанными к пальцам правой руки. Конечно, его сейчас же убрали с бульвара, увели в полицию, но все равно дело было сделано, слава первого русского символиста прогремела по всей Москве. Все прочие пришли уже позднее – так сказать, на готовое».
Бунин продолжает: «Емельянов-Коханский вскоре добровольно сошел со сцены: женился на купеческой дочери и сказал: “Довольно дурака валять!” Это был рослый, плотный малый, рыжий, в веснушках, с очень неглупым и наглым лицом, Дурака валял он совсем не так уж плохо, как это может показаться сначала. Мне думается, что он имел на начинающего Брюсова значительное влияние».
Распространим эту, в целом справедливую (за исключением «влияния на Брюсова» – чего не было, того не было), характеристику.
Емельянов-Коханский – человек шаткий. Ни одного дня в жизни не был он занят настоящим делом: все «искал себя», а точнее сказать, искал для себя легкого заработка и бодрящей бытовой атмосферы. Побывал агентом в похоронном бюро, служил кассиром на бегах, сотрудничал в юмористических журналах.
В начале 1890-х годов Брюсов в Москве начинает сколачивать вокруг себя дружину поэтов нового направления; Емельянов-Коханский охотно к ней присоединяется. К этому времени и относятся описанные Буниным эпатажные выходки Коханского.
Главный стихотворный сборник Емельянова-Коханского «Обнаженные нервы» (посвященный действительно «Мне и египетской царице Клеопатре»)