Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я любил уже рукоплесканья,
Ты, гордый, пел для муз и для души;
Свой дар как жизнь я тратил без вниманья,
Ты гений свой воспитывал в тиши.
Замечу, чуть забегая вперед, некий параллелизм в восприятии Дельвига его великими друзьями, мало между собой похожими. Во-первых, это мотив возрождения, каким-то образом от Дельвига исходящего: «Я погибал: – ты дух мой оживил //Надеждою возвышенной и новой. //Ты ввел меня в семейство добрых муз…» – у Баратынского, а у Пушкина: «И ты пришел, сын лени вдохновенный, ⁄⁄О Дельвиг мой: твой голос пробудил ⁄⁄ Сердечный жар, так долго усыпленный, ⁄⁄И бодро я судьбу благословил». Второй мотив, столь же отчетливо проявившийся у обоих наших поэтов, – это странная убежденность в том, что Дельвигу, как никому другому из живущих, был близок мир теней, мир отошедших (скорее в античном, чем в христианском его понимании). И эта убежденность смягчила то страшное потрясение, каким стала для них ранняя смерть Дельвига. Но главное, что Пушкин и Баратынский, оплакав Дельвига, с каким-то тупым равнодушием поворачиваются спиной друг к другу и расходятся навсегда. То есть Дельвиг – это какая-то линза, собиравшая в единый пучок всю наличную гениальность России, связывавшая русских гениев воедино. Странный и редкий дар был у этого человека. Присмотримся к нему.
Барон Дельвиг – эти два слова звучат сегодня громко, импозантно. Многое множество «новых русских» позакладывало бы свои головы за то, чтобы каким-нибудь схожим именем называться. В действительности же родословная Дельвига скромна. Подобно шестисотлетнему дворянину Пушкину, называвшему себя в конце жизни «мелким мещанином», Дельвиг – отпрыск захудалого рода. Прадед поэта, сохранивший верность Петру III во время петергофского переворота, «всего своего имения лишился»; отец Дельвига служил большей частью в провинции (Кременчуг, Витебск) на полувоенных должностях, не особенно крупных. Антон Антонович Дельвиг-старший на своем веку проделал путь, противоположный жизненному пути лесковского «колыванского мужа»: этот эстляндский немец, этот остзейский барон женился на русской девушке и, завершая круг своего обрусения, принял Православие. Со слов Пушкина, мы знаем, что Дельвиг поступил в Лицей, не зная «никакого иностранного языка»; в семье говорили по-русски. Мать Дельвига Любовь Матвеевна принадлежала к роду безземельных дворян, дворян-однодворцев; один из ее дедов был астрономом и служил в петербургской Академии наук.
Впрочем, у меня нет необходимости рассказывать о Дельвиге так же подробно, как о Катенине. Жизнь Дельвига, его литературные труды вдоль и поперек изучены русской наукой. Сам Борис Викторович Томашевский занимался Дельвигом долгие годы – к превосходной его статье, которой открывается том Полного собрания стихотворений Дельвига, вышедший в Библиотеке поэта в 1959 году, я и рекомендую обратиться каждому, кто желает поближе с Дельвигом познакомиться. (Следует учитывать только, что Томашевский, по условиям своего времени, больше, чем нужно, говорит про «вольнодумство» Дельвига, про «гонения», которым он подвергался, про его «оппозиционные настроения» и тому подобные малозначащие и, применительно к Дельвигу, малозаметные вещи.) Мой рассказ об этом замечательном поэте будет поэтому краток.
Известно, что Пушкин после смерти Дельвига начал набрасывать статью о нем. Статья не была дописана, но о главном, думается мне, Пушкин успел рассказать: «Способности его развивались медленно. Память у него была тупа; понятия ленивы. На 14-м году он не знал никакого иностранного языка и не оказывал склонности ни к какой науке. В нем заметна была только живость воображения. Однажды ему вздумалось рассказать нескольким из своих товарищей поход 1807-го года, выдавая себя за очевидца тогдашних происшествий. Его повествование было так живо и правдоподобно и так сильно подействовало на воображение молодых слушателей, что несколько дней около него собирался кружок любопытных, требовавших новых подробностей о походе. Слух о том дошел до нашего директора <…> Дельвиг постыдился признаться во лжи столь же невинной, как и замысловатой, и решился ее поддержать, что и сделал с удивительным успехом…» Пушкин особо подчеркивает: «Дельвиг, рассказывающий о таинственных своих видениях и о мнимых опасностях, которым будто бы подвергался в обозе отца своего, никогда не лгал в оправдание какой-нибудь вины, для избежания выговора или наказания».
Вот корень того удивления и того восхищения, которые Пушкин неизменно испытывал по отношению к Дельвигу. В нем он столкнулся впервые с веществом литературы, которое есть вымысел. Существует множество авторов, «которые не писали бы, если бы не читали написанного прежде их другими», – такие люди тасуют слова, как колоду карт, а затем приступают к сдаче: «творят», приписывая слово к слову. Но прирожденный писатель имеет дело с живыми картинами и музыкальными фразами, которые реально стоят перед глазами, которые реально звучат в ушах. Юный Дельвиг, ни строчки еще не написавший, видит перед собой неотвязную, хотя и несуществующую реальность, рассказывает о ней товарищам – и, к великому своему смущению и радости, обнаруживает, что рассказ принят товарищами за истину…
Много позднее Вяземский столкнулся с тою же особенностью Дельвига и так же, как Пушкин, был поражен ею. Надо заметить, что Дельвиг с Вяземским проживали в разных городах и знакомы были мало. («Арзамасские друзья Пушкина не были друзьями Дельвига» – очень важное наблюдение Томашевского!) Можно предположить, что Вяземский ревновал Пушкина к Дельвигу, – не ревновал, а, скажем, не до конца понимал, что находит Пушкин в этом мешковатом, нелюдимом господине с его тупой памятью и ленивыми понятиями. Незадолго до смерти Вяземский так вспоминал это время: «Дельвига знавал я мало. Более знал я его по Пушкину, который нежно любил его и уважал. Едва ли не Дельвиг был, между приятелями, ближайшая и постояннейшая привязанность его. А посмотреть на них: мало было в них общего, за исключением школьного товарищества и любви к поэзии». Вяземский рассказывает дальше, что, приезжая по временам в Петербург, он встречался с Дельвигом «на приятельских литературных обедах, вечеринках», но короткого сближения между ними не происходило. «Казался он мне мало доступен. Была ли это в нем застенчивость или некоторая нелюдимость, объяснить я себе не мог». Но вот, чуть ли не в последнюю их встречу, Вяземский проводит с Дельвигом «с глазу на глаз около трех часов» – и Дельвиг впервые перед ним раскрывается, Дельвиг начинает импровизировать… Впечатление от услышанного оказалась сокрушительным, – спустя полвека восьмидесятичетырехлетний Вяземский отчетливо помнит импровизацию Дельвига и с большими подробностями, на двух страницах печатного текста ее пересказывает. В эту встречу Вяземский был покорëн; с тех пор ему уже не нужно было объяснять, что находят в Дельвиге Пушкин и Баратынский; после этой встречи Вяземский будет писать и вспоминать о Дельвиге в таких, например, выражениях: «Дельвиг, Пушкин, Баратынский – русской