Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Исповедь» написана весьма благородно. По наблюдению Бондаренко, «это не покаяние. Это разговор на равных». Правильнее будет сказать, что этот разговор с молодым царем Вяземский проводит несколько свысока. По тону «Исповеди» очень заметно, что ее автор – природный рюрикович, вынужденный объясняться с одним из Романовых, которые, как известно, рюриковичами не были.
На что рассчитывал Вяземский, посылая царю документ, названный в наши дни «первым в русской литературе обвинительным актом против деспотической власти»? Трудно сказать. По-видимому, он крепко верил в свою способность «воздействовать на читателя логическим убеждением». Несчастье царей заключается вообще в том, что они окружены льстецами, которые не говорят царям правды, – узнавши первый раз правду из сочинения Вяземского, Николай I не сможет против нее устоять, прольет потоки слез нежданных, приблизит к себе автора «Исповеди» и, достойно его вознаградив, начнет очищать страну от язвы деспотизма… Так как-нибудь рисовался в мечтах Вяземского исход затеянного предприятия. Прославленное «простодушие» Вяземского проявились в этом эпизоде с большой силой.
Весь 1829 год Вяземский с нервическим возбуждением ждет ответа на свое послание – и, разумеется, никакого ответа не получает. Тогда он капитулирует. Бондаренко пишет по этому поводу следующее: «Морально надломленный, изматываемый мольбами Жуковского о смирении, измученный физически, он решил написать в Петербург покаянное письмо с просьбой о службе. Николай I это письмо получил и одобрил. Конечно, это была игра – “каялся” князь для вида, и император превосходно понимал это. Но он достиг своей цели – заставил гордого аристократа просить пощады и потому позволил себе вновь сделаться великодушным <…> 18 апреля 1830 года последовал высочайший указ о зачислении коллежского советника князя Вяземского в Министерство финансов на должность чиновника для особых поручений при министре графе Канкрине <…> Назначение в Министерство финансов Вяземский воспринял, как плевок в лицо. Ничего общего с финансами у него не было никогда…» и т. д. и т. п.
Сокрушительная логика! «Гордый аристократ» продул полмиллиона в карты, потом двадцать лет жил не по средствам и задолжал другие полмиллиона. Между тем достиг он 37-летнего возраста и являлся отцом четверых детей. Тогда «гордый аристократ» написал императору «покаянное письмо с просьбой о службе». Каялся он «для вида», и адресат письма якобы «превосходно понимал это». (Замечу в скобках, что подобный маккиавелизм – совсем не в характере прямолинейного и честного Николая Павловича.) Во всяком случае, император одобрил покаянные настроения «гордого аристократа» и принял его на службу – то есть, по известному выражению Фридриха Великого, «привязал его к стойлу, чтобы он жрал». Гордый подданный воспринял царскую милость, «как плевок в лицо». Правда, финансовые проблемы навсегда его оставили, Егор Францевич Канкрин стал для него чем-то вроде третьего отца, да и служебные обязанности не слишком сильно его обременяли (так, в первый же год своей службы Вяземский испросил и без труда получил 5-месячный отпуск), – но какое это все имеет значение? Деспотическая власть сокрушила аристократическую гордость Вяземского; царь пощадил его и, тем самым, унизил.
Скажу со всей определенностью: я этой логики понять не могу, но Вяземский в своей жизни, по-видимому, и в самом деле руководствовался подобной логикой, а Бондаренко, в процитированном выше отрывке, достаточно верно ее передал. Несомненно, поступление на государственную службу внесло в жизнь поэта неисцелимый надлом. Укрепляется и оздоровляется его общественное положение (так, уже в 1831-ом году Вяземский становится камергером, в 33-ем – вице-директором департамента внешней торговли Министерства финансов и статским советником, с сентября 39-го года Вяземский – действительный член Российской академии, с 45-го года – управляющий Государственным заемным банком и т. д. и т. п.), одновременно с этим Вяземский живет с чувством униженности, с ощущением плевка на лице. «Вчера утром в департаменте читал проекты положения маклерам, – записывает он в свой дневничок через полтора месяца после поступления на службу. – Если я мог бы со стороны увидеть себя в этой зале, одного за столом, читающего чего не понимаю и понимать не хочу, куда показался бы я себе смешным и жалким. Но это называется служба, быть порядочным человеком, полезным отечеству, а пуще всего верным подданным. – Почему же нет…»
Все-таки этот нелегкий опыт идет на пользу Вяземскому, его поэзия становится серьезнее и глубже. Переезд в Петербург также не проходит для Вяземского бесследно. Муза Вяземского, по-московски расхлябанная и неряшливая, в нашем стройном городе смогла почиститься и подтянуться. Именно в 30-е годы из Вяземского (который в это время, по справедливому замечанию Нечаевой, «мало занимается литературой») вырабатывается настоящий поэт.
С поступлением на государственную службу, Вяземский поневоле начинает отходить от прежнего убийственного миросозерцания, сводящегося вкратце к образу светоносного арзамасца, со всех сторон окруженного «кабанами, то есть дикими свиньями». Точнее сказать, свиньи и кабаны остаются на местах – слабеет вера Вяземского в свою светоносность. Вяземский стареет. Происходит болезненная ломка всего его нравственного организма, не приводящая, впрочем, к выздоровлению. Вяземский продолжает называть себя либералом, при этом его представления о либерализме непрерывно углубляются и уточняются, всë ближе подходят к поздним воззрениям на этот предмет Карамзина. Прежнее миросозерцание заменяется новым – ничуть не менее самоубийственным. Причиной всех бедствий, терзающих Россию, видятся ему теперь не «Беседа», не «деспотическая власть» и даже не «Аракчеев», но Россия сама по себе, ее слабая просвещенность, ее слабая вовлеченность в общеевропейскую жизнь.
Ярким свидетельством новых его настроений становится дневниковая запись от 27 июля 1830 года, сделанная в Ревеле, где Вяземский проводил начало отпуска: «Был я сегодня в Эстляндской церкви. В темной глубине