Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так, может быть, эта разница в отношении двух наших поэтов к Пушкину и объясняет все остальное?
2014
Чтение 11
Сегодня мы должны будем закончить разговор о русской поэзии в царствование Николая I.
Понятно уже сейчас, что о некоторых поэтах той эпохи, сказочно богатой талантами, мы просто не успеем поговорить. «Никто не обнимет необъятного».
Постараемся все же максимально расширить границы нашего обозрения и рассмотрим таких поэтов, которые обычно не воспринимаются нами как поэты. Поговорим о Николае Полевом, о Козьме Пруткове…
Начнем издалека.
Русская классическая литература – явление принципиально загадочное. Невозможно понять, как смогла за каких-нибудь восемьдесят лет вырасти на пустом месте (вспомним тот специфический взгляд среднего западноевропейского наблюдателя на Россию, о котором мы говорили в начале четвертого чтения) одна из величайших литератур мира?
Николай Николаевич Страхов, задавшись однажды этим вопросом, ответил на него довольно просто: «Совершилось чудо». Но, будучи мыслителем строгим, воспитанным на традициях европейской рациональной метафизики Нового времени, Николай Николаевич своевременно задал следующий вопрос: «Как же совершилось чудо?» Ответу на этот важный вопрос и посвящена, в значительной своей части, статья Страхова «Ход нашей литературы, начиная от Ломоносова».
«Задача вообще предстояла огромная, – начинает скрупулезный анализ совершившегося чуда Страхов. – Если бы тогда водились у нас скептики и нигилисты, смиренно преклоняющиеся перед Европою и не верящие в русские духовные силы, то они по-видимому совершенно основательно могли бы говорить, что пытаться писать русские поэмы и трагедии, подобные европейским, есть совершенная нелепость, несбыточная затея, так как у нас нет языка, нет оборотов и выражений для высоких и тонких мыслей <…> Каким образом русских людей не остановили сомнения, столь очевидные и основательные? Вера их была так крепка, что не задумывалась и не колебалась. И вот они пустились на истинно варварском языке выражать самые возвышенные чувства, изысканный героизм, напряженные и величественные страсти. Всё, что образованный мир наследовал от древних и внес от себя, что признавалось в те дни поэтическим и высоким, было пересказано по-русски».
Но как из простого пересказывания «на варварском языке» чужих «возвышенных чувств» могло получиться что-то, в духовном плане, прочное? Страхов с блеском эту последнюю трудность преодолевает.
«Русские оказались чрезвычайно способны к актерству, – поясняет он. – Изящнейшие рыцари, величественнейшие герои, несравненные полубоги являлись перед зрителями, как живые лица, и поражали их восторгом и умилением. Идеализация воплощалась в слове, в дикции, в жесте и выражении лица».
Страхов заканчивает: «Несомненно, что таким образом были приобретены великие богатства. Язык и стих поднялись в своей выразительности до самой крайней высоты. Трудам и талантам этого периода мы отчасти обязаны тем, что свободно можем выражать на своем языке всякую поэзию, всякую мысль».
Итак, нам открылись две причины, которые позволили чуду совершиться. Во-первых, крепкая вера русского человека в свои духовные силы («Ломоносов <…> едва ли ясно видел размеры подвига, который он совершил, – указывает Страхов. – Отлично чувствуя красоты и силы языка, он заранее верил, что найдет в нем все средства для выражения своих мыслей; создавать, казалось, ничего не нужно было; а между тем вышел новый язык, которым еще никто до него не писал»). Во-вторых, театр. Русские писатели, видя на сцене правду «величественных страстей» и «возвышенных чувств», воплотившуюся в дикции, в жесте, в выражении лица актера, смогли со временем подтянуть до уровня открывшейся им правды и тот язык, на котором они писали.
Мир театра – волшебный край, где русский поэт и русский читатель (становившийся на время представления русским зрителем) встречались когда-то наиболее прямо, наиболее остро! Лучшая эпоха русского театра – эпоха Семеновой и Озерова, Катенина и Колосовой – пришлась на александровское царствование; в николаевскую эпоху наш театр, перестав быть главной национальной лабораторией по выработке «оборотов и выражений для высоких и тонких мыслей», сумел совершить ряд новых завоеваний. Едва ли не важнейшим в ряду этих завоеваний стало усвоение русской сцене Шекспира.
Другие великие драматурги земли – Софокл и Эсхил, Расин и Корнель, Кальдерон и Лопе де Вега, Клейст и Гёте так и не прижились на нашей почве, не сделались для нас родными. Конечно, их трагедии были переведены на русский язык – и переведены добросовестно (большей частью в советское уже время, когда русская поэзия, по понятным причинам, «ушла в перевод»), но персонажи этих трагедий никогда не являлись перед нами, «как живые лица». Ими не бредил, в них не влюблялся массовый российский зритель. Булгаков несколько приблизил к нам Мольера, но булгаковский Мольер, правду сказать, не вполне исторический. Это все-таки адаптированный к требованиям советской эпохи, умело приспособленный к вкусам нового пролетарского зрителя Мольер…
Среди великих драматургов мира один Шекспир был интимно пережит душой русского человека и, хотя бы отчасти (трагедией «Гамлет», в первую очередь), вошел в русскую культурную почву.
Пастернак, много лет отдавший переводу шекспировских пьес, назвал как-то «лучшими русскими продолжателями стратфордского провинциала» – Аполлона Григорьева и Островского. С Островским Борис Леонидович, наверное, погорячился. Достоевский еще в 1864 году заметил: «Никому даже и в голову не придет сопоставлять Островского с Шекспиром или Пушкиным, несмотря на всё значение Островского в нашей литературе». Неизменно точный (порою и гениально точный) в языке своих пьес, Островский как драматический сочинитель немногим возвышается над посредственностью. Прямое сравнение с Шекспиром для нашего Александра Николаевича невозможно и нежелательно.
Но вот с Аполлоном Григорьевым Пастернак угодил, по энергичному выражению свахи из пьесы «Праздничный сон – до обеда», в самую центру!
Рассмотрим небольшой сборник («томов премногих тяжелей») театральной критики Аполлона Григорьева, вышедший в Ленинграде в 1985 году. Открывается сборник превосходной статьей «“Гамлет” на одном провинциальном театре», написанной Аполлоном Григорьевым в двадцать три года (под шифром «провинциального театра» скрывается в указанной статье театр Александринский); заканчивается сборник рассуждениями Григорьева о некой тираде Глостера в концовке III акта «Короля Лира» – эти рассуждения относятся к последнему году жизни критика. В середине сборника мы обнаруживаем очерк «Великий трагик», в котором Григорьев-рассказчик встречается во Флоренции с самим собою