Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О Данииле Заточнике, как и об авторе «Слова о полку», мы не знаем вообще ничего. Вполне возможно поэтому, что за «Молением» нет реальной биографической основы и что «Даниил Заточник» – это чья-то маска, кем-то сочиненный литературный образ. В любом случае, у нас есть эта проза, ритмичная и легкая, богатая ассонансами, свободно распоряжающаяся теми книжными богатствами, какими мир в XII в. располагал. «Азъ бо, княже, ни за море ходилъ, ни от философъ научихся, но бых яко пчела, падая по разным цветом, совокупляя медвеныи сотъ; тако и азъ, по многим книгамъ исъбирая сладость словесную и разум, и совокупих аки в мех воды морскиа».
Эта проза у нас есть, и, начиная вчитываться в нее, замечаешь сразу две самоочевидные вещи. Во-первых, написавший ее человек, по справедливому замечанию академика Лихачева, «не боялся остаться непонятым», – т. е. в России XII в. не было проблем с читателями, способными воспринимать литературу такого уровня и такого жанра. Во-вторых, жанр литературы, к которому этот великолепный памятник принадлежит, есть «скоморошье балагурство» (Лихачев), нахальное зубоскальство, выклянчивание денег у сиятельного лица.
Вспомним обычное присловье царя Алексея Михайловича: «Делу время, и потехе час». В древнерусской литературе этот славный принцип соблюдался неукоснительно: в ней отразилось и большое время, в ходе которого нашими предками созданы были «Повесть временных лет» и «Поучение Владимира Мономаха», «Слово о полку Игореве» и «Слово о законе и благодати», в ней отразился и малый час потехи, подаривший нам «Моление Даниила Заточника».
Теперь постараемся взглянуть непредвзято на вдруг обозначившееся противостояние двух русских поэтов – Мятлева, самозабвенно валявшего дурака на стогнах императорского Петербурга, и Некрасова, в том же городе проживавшего, но считавшего своим гражданским долгом воспевать «страданья народа». Ведь очевидно, что именно Мятлев находится в основном русле тысячелетней русской культурной традиции. Ибо в русской культуре «литературная игра, фарс, розыгрыши, неожиданные рифмы, бойкие остроты, выдумка и юмор» существовали искони. А вот Некрасов следует иной традиции – скороспелой (едва ли столетней) и совсем не русской. Среднеевропейские просветительство и сентиментализм, французский «христианский социализм» – три источника, три составные части суконно-гражданственной его поэзии. Кого видит Некрасов в русском крестьянине? Раба, который днем до смерти работает, вечером до полусмерти пьет, а ночью стонет под телегой. Кого видит Некрасов в русской крестьянке? Опять-таки рабыню, которая с рабом обвенчалась, которая стала матерью сына-раба… Взгляд Некрасова на русского человека – это взгляд гуманного европейца на дикаря. Конечно, гуманный европеец дикарю сочувствует, но при этом непрестанно творит в душе молитву фарисея из евангельской притчи, непрестанно благодарит Бога за то, что ему повезло, за то, что он сам не таков. Крайний предел, до которого способна дойти гуманность подобного типа, состоит в обращенных к дикарю пожеланиях выйти поскорее из того ужасного положения, в котором он находится. Так и Некрасов желает русскому крестьянину поскорее проснуться, выкарабкаться из-под телеги и, исполнившись сил, взяться за топор… И только в эту пору прекрасную прекратится недолжное существование русского крестьянина и настанут счастливые дни должного его существования. Освободившийся от социального гнета сельский труженик (будущий колхозник) Белинского и Гоголя с базара понесет; молочные воды Волги величаво потекут в кисельных ее берегах…
Гуманному европейцу (будь он из немцев, будь он из французов, будь он из русских) вовеки не дано понять главного: русскому крестьянину нравилось быть самим собой, т. е. русским крестьянином, нравилось жить у себя дома, нравилось работать на родной земле. Сказочные богатство и разнообразие дореволюционной народной культуры (о которых мы говорили выше) – плоды сердечной радости, сердечной полноты. Глупо думать, что подобные плоды могут вырасти где-нибудь когда-нибудь из духовной нищеты, из душевной пустоты, из общенекрасовских печали и гнева.
Частичная правота поэта Некрасова заключается в том, что среди народных наших песен имеются действительно песни, подобные стону. Так, заунывным мотивом отличается известная казачья песня «Как на черный ерик, как на черный ерик…» Но и у этой траурной песни, описывающей кровавую битву, после которой берег безымянной речки покрылся в одночасье сотнями порубанных, пострелянных людей, весьма жизнеутверждающий рефрен: «Любо, братцы, любо, // Любо, братцы, жить». Смерть страшна, но страшна она именно потому и только потому, что жизнь – бесценна.
На прошлом чтении мы вспоминали Кольцова, который, будучи представителем податного сословия, живя в условиях социального гнета, совершенно этого гнета не ощущал, а все воспевал радости жизни, доступные крестьянину (каковым сам Кольцов не был). «На кресте – моя любовь!» – воскликнул однажды этот воронежский мещанин, выступив в данном случае от лица соседнего податного сословия, которое само себя называло христианским (крестьянским) сословием.
Суть дела в том, что Единородный Бог спустился однажды на землю в малозначащей (в геополитическом смысле) точке ее поверхности и назвал населяющий это место сброд Своими братьями и сестрами. И потому-то русский крестьянин, веривший в Бога по-домашнему, веривший в Бога близкого, в Бога живого, жил постоянно в атмосфере волшебной сказки, среди знамений и чудес. Божьи ангелы и святые люди (чудотворцы!) бродили окрест скромного его жилища, рассказы о их похождениях были его излюбленным чтением, и если не сам наш крестьянин, то какой-нибудь его родственник или сосед уж непременно хоть раз в жизни сталкивался с ангелом или со святым, сталкивался с чудом. Перечтите при случае древние наши патерики (особенно Киево-Печерский), перечтите народные русские легенды, собранные Афанасьевым, и вы с головой погрузитесь в атмосферу бытовых чудес, в атмосферу духовной радости…
«Давно было; жил-был мужик. Николин день завсегда почитал, а в Ильин нет-нет, да и работать станет; Николе-угоднику и молебен отслужит, и свечку поставит, а про Илью-пророка и думать забыл.
Вот раз как-то идет Илья-пророк с Николой полем этого самого мужика; идут они да смотрят – на ниве зеленя стоят такия славныя, что душа ни нарадуется. “Вот будет урожай, так урожай! – говорит Никола. – Да и мужик-то, право, хороший, добрый, набожный; Бога помнит и святых знает! К рукам добро достанется…” – “А вот посмотрим, – отвечал Илья, – еще много ли достанется!”»
Понятно, что святитель Николай не дал в обиду своего мужичка: вдвоем они обдурили грозного ветхозаветного пророка, не позволив тому спалить небесным огнем мужицкий урожай… А теперь скажите, какой резон был нашему соотечественнику, герою этой легенды, у которого так славно наливалась рожь, к которому великие святые прошлого запросто заходили на огонек (и тоже на его рожь любовались), – какой смысл был этому человеку сбегать от своей сказочной жизни в какую-то «степь», чтобы там «стонать под телегой»?
Перед