Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ясно, что Фета, не оценившего по достоинству «любовь к свету разумения», обрушившуюся вдруг на Льва Толстого, Лев Толстой из своей жизни навсегда вычеркнул. И о прежних заслугах Фета перед собою, перед своим художеством («а вы по душе мне один из самых близких», «кроме вас у меня никого нет») никогда больше не вспоминал. В одной из поздних статей (за которыми гонялись, высунув языки, журналисты всего цивилизованного мира) Толстой даже назвал Фета бесстыдно «сомнительным поэтом».
Как же отнесся к случившемуся сын севера? Да нормально отнесся: справился. Ни разу не пожаловался (в известных нам письменных памятниках) на предательство Толстого. Был всегда вежлив с Толстым, старательно обходил стороной все его любимые мозоли. Продолжал наезжать в Ясную Поляну, – но уже в качестве друга Софьи Андреевны Толстой.
За год до смерти, сомнительный поэт посещает Толстых в последний раз – в последний раз прикладывается к ручке Софьи Андреевны (замечу в скобках, что практичный поэт Фет издавна признавал в ней идеал жены и хозяйки). И вот что сообщает Фет о впечатлениях, полученных в последнюю свою встречу со Львом Николаевичем: «Из Москвы мы заехали на день к Толстым в Ясную Поляну. <…> Толстой не ест из аскетизма никаких животных, даже рыб (хотя Христос ел их), и <…> ходит в башмаках на босу ногу, а 13-летние мальчики бегают босиком, равно как и дочь его – барышня-крестьянка. Но <…> я бы по крайней мере не желал свое семейство довести до того разлада, каким дышит их домашний быт».
В этом тексте «не пророк» Фет демонстрирует в последний раз свою способность проницать будущее – указывает на реальность семейного разлада в доме Толстых, приведшего к той катастрофе, за которой весь цивилизованный мир наблюдал с жадным любопытством в 1910 году. Год смерти Толстого, год, в котором «великий писатель земли русской» сумел сделать из своей целомудренной жены, одинаково прекрасной душой и телом, всецело преданной всем его интересам, – предмет общемирового обсуждения и осуждения; сумел привлечь всех борзописцев планеты к вдумчивой ревизии ее нательных одежд.
Предательство Толстого не надломило Фета потому, может быть, что судьба предложила ему солидную компенсацию в виде письма, которое он получил совершенно неожиданно в декабре 1886 года. В этом письме родной внук обожаемого Фетом императора Николая I, нарождающийся поэт К. Р., а по сути дела – великий князь Константин Константинович Романов просит у Фета из Мраморного дворца о таких, например, вещах: «Может быть, вы не откажетесь подарить мне ваши произведения за своей подписью: я бы берег их как талисман. Разумеется, прибавлять не надо, что хорошо с ними знаком уже давно и что знаю многие из ваших стихотворений наизусть. Они не раз меня вдохновляли, и я нередко, хотя конечно, безуспешно, пытался подражать им».
Вот не могло быть ничего лучше для Фета, чем это послание! Вот реально оно сделало его счастливым.
Про это письмо Константина Константиновича современная исследовательница Л. И. Кузьмина замечает совершенно справедливо, что оно, может быть, «перевернуло судьбу Фета». Ведь «конец 80-х годов – нерадостный период его жизни. Когда-то в 50-е годы увенчанный славой, начиная с 70-х годов Фет жил в забвении, уединенно. В это время русскую общественную мысль возглавили революционные демократы; в поэзию пришли другие кумиры».
(Добавим сюда предательство Толстого, искренне забывшего про все заслуги Фета перед русским искусством, сумевшего, при всей своей «религиозности», занять прочное положение – едва ли не верховное! – во специально против любого художества заточенном всепобеждающем революционно-демократическом мейнстриме.)
Иной читатель заметит, пожалуй, что я трижды на протяжении последних двух страниц назвал «великого писателя земли русской» предателем, и сочтет это совершенно недопустимым.
Отвечу так. Мне трудно судить Толстого, потому что я его понимаю. Ничего нет обычнее той ситуации, в которую он к концу 1870-х годов угодил: обхаживал парень девушку, нашептывал ей на ушко: «Кроме тебя у меня никого нет», – а потом чувства переменились, явились более привлекательные особы… В этой именно ситуации претензии прежней пассии, не понимающей своего положения, продолжающей к парню приставать, засыпать ненужными письмами, – досаждают страшно. Повторюсь: ничего не может быть этой плачевной ситуации понятнее. Но вся эта ситуация – она, со стороны парня, предательство и есть.
Понятно, что умный и осторожный Фет сомневался поначалу в полноте радости, нечаянно его посетившей в декабре 86 года. Так и этак прощупывает он в начавшейся бурной переписке позицию своего Высочайшего корреспондента, навязывающегося ему в ученики… Все это очень важно для Фета, все это слишком для него серьезно.
Момент истины настает в декабре 1887 года, когда Фет, оторванный от дома неотложной хозяйственной необходимостью, приезжает в Петербург – в этот абсолютно ему чуждый город. Едва заселившись, он шлет 14 декабря по Высочайшему адресу следующее нервическое послание:
«Ваше Императорское Высочество!
По непредвиденному обстоятельству я сегодня прибыл в Петербург и остановился Васил. Остр., 18 линия № 1 у шурина моего Михаила Петровича Боткина.
Зная многосложные занятия Ваши по службе, не решаюсь явиться к Вашему Высочеству не вовремя и потому испрашиваю милостивого указания часа, в который я мог бы явиться вовремя».
Ответа нет!.. Тогда-то сын севера, которому время уже было покидать Питер, понял своей умной еврейской головой, что нервическое послание могло просто не дойти до Высочайшего адресата (как то и случилось в действительности: письмо Фета только 17 декабря попало Константину Константиновичу в руки) и отважился, чисто по-русски, на прыжок вниз головою с седьмого этажа: прямо явился 16 декабря в Мраморный дворец.
Константин, к счастью для нас, был перфекционистом, и в его дневнике мы обнаруживаем все подробности встречи:
«Сейчас был у меня Афанасий Афанасьевич Шеншин-Фет <…>. У меня даже сердце билось: я хорошо знаю его по письмам, душа у меня лежит к нему, но мы еще ни разу не встречались. Я ждал его в первой красной комнате рядом с прихожей и волновался. Наконец он вошел, и я увидел перед собой старика (Фету было 67 лет. – Н. К.) с большой седой бородою, немного сгорбленного, с лысиной, во фраке, застегнутом на несколько пуговиц,