Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому нет в его стихотворении патоки или желчи, есть голая бытовая русская правда:
Всë тихо… все спят… и давно уже полночь.
Раскинувши руки, храпят мужики,
Лишь, хрюкая, в кухне больной поросенок
В широкой лохани сбирает куски…
Довольно милый этот больной поросенок, которому, в отличие от заключенных в свинарнике братьев и сестер, позволено подъедать на кухне оставшиеся от ужина объедки.
Замечательно также, что в стихотворении «Ночлег извозчиков» означенный поросенок – единственное больное существо. Все остальные лица в нем – здоровые. Нормальные люди, которые зарабатывают на жизнь, как умеют, отстаивают свои интересы, уславливаются о чем-то, чему-то радуются, чем-то огорчаются… Живут.
Когда я назвал чуть выше поэзию никитинского стихотворения «голой бытовой русской правдой», то, конечно же, я мало лестного сказал о поэзии Никитина.
Если глаз Некрасова непрестанно (по слову Ницше о глазе нигилиста) «идеализирует в сторону безобразия», если глаз Дельвига (в русских его песнях) непрестанно идеализирует в сторону благообразия, то глаз молодого Никитина, прилежно отображая реальность, ни в какую вообще сторону, к несчастью, не идеализирует. Стихотворение «Ночлег извозчиков» – превосходный очерк. И только.
Чуть лучше обстоит дело с поэзией Никитина, посвященной родной природе.
Вспомним хрестоматийное стихотворение «Утро». В нем мало идеализации, разве только слабые ее следы в стихотворении присутствуют («И стоит себе лес, улыбается»). Все-таки это очерк. Но ведь и «Буран» С. Т. Аксакова – очерк.
В отдельных, в исключительных случаях рабское копирование того, что стоит перед глазами, может стать произведением искусства, как принадлежат к области искусства отдельные работы отдельных фотографов. Дерзкий ум художника не терпит плена! Иногда крупной авторской личности угодно являть себя в фотографии, иногда – в очерке. Какая разница, в чем и как она проявляется! Если уж нам посчастливилось с крупной личностью повстречаться, вступить с ней в контакт, то вопрос о площадке, на которой контакт завязался, абсолютно второстепенен.
Притом же есть у мажорного никитинского стихотворения «Утро» второе дно, гуляет по скромной пейзажной зарисовке глухое эхо мировых бурь:
Вот и солнце встает, из-за пашен блестит,
За морями ночлег свой покинуло,
На поля, на луга, на макушки ракит
Золотыми потоками хлынуло.
Едет пахарь с сохой, едет – песню поет…
Нужно ясно понимать, что эти стихи написаны в разгар севастопольской обороны, что эти золотые потоки льются на страну, подвергшуюся агрессии, что этот пахарь с сохой едет по земле, которую враги обступили тесным кольцом!
Очевидно, красота родной земли острее воспринимается в те дни, когда ее благополучие (что там благополучие! само существование) висит на ниточке.
Нравственная стойкость русского человека, которую мы не раз на этих чтениях одобряли, не сводится ведь к тому, что русский человек способен «в минуту жизни трудную» расчеловечиться: зареветь медведем или рогом упереться! Во внутреннем опыте русского человека, нравственная стойкость присутствует постоянно как что-то радостное, как что-то по преимуществу человечное.
Несчастья разгоняют плотную завесу тьмы, напущенной на нас нашими собственными «похотью очей и гордостью житейской», и мы поневоле одухотворяемся. Борьба с напастями (если это справедливая борьба) сплошь и рядом окрыляет человека, спрыскивает его живой водой. «Есть упоение в бою», говорит Пушкин. «У меня в душе есть сила, //У меня есть в сердце кровь», говорит Кольцов. «Чем глубже скорбь, тем ближе Бог», говорит Майков. «По плечу молодцу все тяжелое», говорит Никитин. «Русским умирать не страшно и не жалко», говорит Случевский. Все русские поэты примерно об одинаковом говорят.
Согласитесь, что стихи Никитина, которые мы успели рассмотреть, оставляют приятное впечатление. Очевидный талант, который наливается, который вызревает, который бродит, который изготавливается схватить орлиными когтями что-то свое, «никитинское», – единственное в мире…
Увы! С огорчением следует признать, что поэт Никитин схватил в конечном итоге то, что поближе лежало к когтям. Схватил что попроще. Пустышку схватил.
И то сказать: перестройку и гласность, которые после смерти императора Николая I-го обрушились на Россию в первый раз, нелегко было выдержать дюжинному уму.
Никитин, увлекавшийся в юности стихами Тютчева и Майкова, легко и просто от своих незрелых увлечений освободился. Перед лицом новой правды, внезапно воссиявшей миру во второй половине 1850-х годов, поэты, сохранявшие верность замшелой пушкинской традиции, отступили для него в тень.
Проще сказать, эти поэты стали Никитину неинтересны. Что там Тютчев, чей океанский корабль проплыл неторопливо мимо муравьиной кочки, на верхушке которой закишела согретая лучами гласности новая литературная элита (Некрасов, Чернышевский, Добролюбов), совсем муравьиной жизнью не интересуясь. Что там Майков, всë пытавшийся с нововылупленной элитой объясниться, как-то ее вразумить… Никитин в сложную муравьиную правду вляпался с головой.
Вслушайтесь в начальную строфу стихотворения, написанного Никитиным в 1857 году. Это лучшее его стихотворение. И именно оно стало переломной точкой на пути талантливейшего поэта от поиска, от сомнений, от высокой жажды – к пустоте:
Медленно движется время, ―
Веруй, надейся и жди…
Зрей, наше юное племя!
Путь твой широк впереди.
Молнии нас осветили,
Мы на распутье стоит…
Мертвые в мире почили.
Дело настало живым.
Великолепный кованый стих! Но содержание, которым стих обеспечивается, обескураживающе мало. Прошло время почивших в мире (хотя формально и живущих еще на земле) Тютчева и Майкова, настало дело вечно живым Добролюбову и Чернышевскому.
Ничего больше.
Не за страх, а за совесть присоединясь к революционно-демократическому кодлу, Никитин естественно и быстро губит свой талант. Пошли-поехали в его творчестве кулаки-тарасы, ехавшие из ярмарки ухари-купцы и прочие представители «темного царства».
Здесь реально обрывается Россия и начинается волшебный край, в котором Салтычиха, вооружась серпом, гоняется за Гришей Добросклоновым, в котором «к девке стыдливой купец пристает» – и ни одной плюхи от окружающих за свои непристойные действия не огребает!
Некогда объективный и мирный, глаз Никитина вооружается современной добролюбовской оптикой и старательно идеализирует в сторону безобразия, стремительно деградирует. Поэт искренне не замечает разницы между описанной им Россией 1854 года, в которой и больной поросенок принимался во внимание, имел свой кусок, и им же описанной Россией 1858 года, в которой не принимаются во внимание (якобы) и чувства девушки, нежданно угодившей в липкие объятья ухаря-купца. «Вырвалась девка, хотела бежать. //Мать ей велела на месте стоять».
Вся тысячелетняя русская история воспринимается теперь поэтом сквозь добролюбовские окуляры как сплошная гадость. «Тяжкий крест несем мы, братья, //Мысль убита, рот зажат». «Мы