Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Понятно, – оборвет меня на этом месте иной нетерпеливый читатель. – Вы открыли еще одного (после Катенина) крупного русского поэта, обойденного общественным вниманием. Вы подарили родной стране нового классика. Как это замечательно! Как это нам всем всë нужно… Мои поздравления!»
Спасибо за поздравления, конечно, но никаких открытий я нынче не совершил.
В принципе я согласен с Ахматовой в том, что Мей не принадлежит в русской поэзии к «самому высокому классу». И я сознаю, что Мей как поэт даже Некрасову уступает в значении.
Никакой он не классик.
Современники Мея, лежавшие ниц перед поэзией Лермонтова и начинавшие находить вкус в поэзии Некрасова, относились к нашему герою пренебрежительно. Его называли обычно «голым талантом».
«Так ведь кто называл?! – возразит на это нетерпеливый читатель. – Читательская масса! Стадо баранов, бредущих за вожаком-Белинским! Тупая пушкинская чернь! Профаны!»
Не скажите. Читающая публика (если хотите, читательская масса; в общем, толпа), беспомощно барахтаясь в море злободневных проблем – научных, культурных, социальных, – решая вкривь и вкось такие вопросы, которых и понять-то нельзя при отсутствии специальных узкопрофессиональных знаний, – постоянно оказывается права в главном.
Ибо, по замечанию Страхова, «самые беспорядочные умственные волнения публики имеют свой смысл, свою логику» и, более того, «в инстинктах толпы обыкновенно есть что-то верное и благородное». (Другое дело, что «в приложении этих инстинктов» к области практических дел у человека толпы «почти всегда происходит ошибка».)
Определение «голый талант» очень даже Мею подходит. О его таланте в самом деле нечего сообщить, кроме того, что талант у поэта был бесспорный.
Настолько уже бесспорный, что личность носителя таланта сделалась на фоне таланта незаметной. Выцвела, как моль, под его лучами.
И вот только теперь начинаются трудности, о которых я предупредил заранее.
Связь с новыми течениями в искусстве, приписанная мной Льву Александровичу Мею, считается в наши дни высшей добродетелью для художника.
Люди сегодня равнодушны к прошлому, они недовольны настоящим. Люди сегодня поклоняются будущему.
Завет Спасителя: «Не заботьтесь о завтрашнем дне», – никого больше не интересует. Трудно и где-то даже противоестественно верить в Бога (которого «человекам невозможно видети») – легко и просто верить в такую штуку, как прогресс. Верить, что в мире происходит непрерывно «борьба старого с новым», в которой «новое» всегда побеждает и дарит человечеству замечательные вещи, о которых оно (человечество) и мечтать не смело в прошлом: то пенициллин ему подбросит, то смывной унитаз… Это же очевидно! Это же так и есть!
Люди, уверовавшие в прогресс, суть готовые революционеры.
В области искусства вера в прогресс кажется невозможной (какой там прогресс, если мы сегодня не то что за Пушкиным или за Шекспиром – мы даже за Тургеневым повторить не можем, не можем повторить даже за Некрасовым – даже за Плещеевым повторить не можем), но и в этой деликатной области вера в прогресс торжествует! Пушкин сокрушенно заметил в 1830 году: «За новизной бежать смиренно народ бессмысленный привык». В 1896 году Брюсов торжественно провозгласил: «Только грядущее – область поэта».
Курьезная это штука – прогресс в искусстве. Его нельзя пощупать, его невозможно обнаружить в реальности – о нем можно только мечтать! Люди, уверовавшие в прогресс искусства, вдвойне революционеры. Из таких именно людей получаются хорошие молодые штурманы будущих революционных бурь.
Вспомним статью Добролюбова «Когда же придет настоящий день?» Оценим по достоинству время, когда она была написана. 1860 год. Золотой век русской литературы. Только что созданы Тютчевым «Есть в осени первоначальной…», Фетом – «На стоге сена ночью южной…» Толстой обдумывает «Войну и мир», Достоевский – «Преступление и наказание». Тургенев, в меру отпущенных ему матерью-природой литературных сил, пишет свои ранние романы: «Дворянское гнездо» пишет, пишет вот «Накануне»…
Ведь это какая пламенная вера в полезность будущих бурь жила в человеке, если он, глядя в упор на день истории, который мы только что кое-как обрисовали (а в 1860 году масса других интересных и замечательных культурных событий в стране происходила; в тот год, например, познакомились и сошлись Ап. Григорьев и Н. Н. Страхов)), объявил его – ненастоящим! Придет-де настоящий день – и всяческого добра (в том числе и повестушек Тургенева) станет в стране намного больше! И будут они на порядок лучше! Ох, и заколосится тогда нива русского слова…
Страшная это вещь: мечта о будущем. Видишь реально отечество, которое будет, видишь рассиявшееся до небес отечество – и видишь одновременно сто тысяч, двести тысяч, полмиллиона, два миллиона, двадцать наконец миллионов отвратительных заскорузлых человеческих существ, которые мешают счастью осуществиться…
В этой мечте корень революции. С нее-то и начинается в стране гражданская война.
Но продолжим разговор о столкновении Добролюбова с Тургеневым, которым многое в истории искусства объясняется и к которому мы подойдем сегодня с неожиданной стороны.
В стихотворном цикле Бродского «Мексиканский дивертисмент» присутствует случайный герой – простой попугай, который сидит на ветке, глядит на валяющиеся в кустах простреленные черепа (закономерный, но единственный результат последней Великой революции в Мексике) и так поет:
Презренье к ближнему у нюхающих розы
Пускай не лучше, но честней гражданской позы.
И то и это порождает кровь и слезы…
Вот вам перифраз мощного столкновения Добролюбова с Тургеневым. Такое же точно столкновение происходит в другом столетии и на другом континенте (история Мексики, замечает мимоходом Бродский, «грустна; однако, нельзя сказать чтоб уникальна»).
Узнаваемая ситуация, бесспорно. Эпоха «великих реформ» в России, когда впервые возникла в стране революционная ситуация и когда в недрах передового журнала «Современник» произошел потрясший читающую публику разрыв между «нюхающим розы» Тургеневым (также и Дружининым, Фетом) и принявшим «гражданскую позу» Добролюбовым (также и Некрасовым, Чернышевским).
По мысли Бродского, оба направления – тупиковые. Две дороги в никуда. Победи в 1917 году любители роз, они точно так же уничтожили бы своих оппонентов, как люди «гражданской позы», победившие в 1917 году, убили их самих.
Это остроумно. Но, на момент Февральской революции, раскол в русской литературе проходил по другой совершенно линии. Раскол в литературе проходил по линии, отделявшей кондовых реалистов (Горький, Короленко, Сергеев-Ценский, ранний Шмелев, в лучшем случае – Куприн) от декадентов.
Известно, что декаденты с самого начала одолевали (в плане тиражей, гонораров – в любом плане пересиливали) и под конец, в глазах мало-мальски образованного российского читателя, победили суконных реалистов «в одну калитку». Стоит ли упоминать о том, что обе эти литературные силы с одинаковым нетерпением ожидали приход революции, что они обе одинаково остервенело верили в маячащий