Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прощенья нет, но и забвенья нет.
Вот отчего всегда, везде необходимо
Прощать других…
Или, совсем уже в лоб:
Я вижу, знаю, постигаю,
Что все должны быть прощены…
Для Случевского это очень характерно: защищать добро прямолинейно, атаковать зло в лоб, не боясь быть заподозренным в банальности или в наивности, не стыдясь того, что атакуешь зло некартинно.
Этот глубокий, всесторонне образованный человек, многое в жизни повидавший и претерпевший, был человек очень ясный. Очень добрый. И очень простой.
Влияние солнечной поэтики Пушкина на сумрачную поэтику Случевского не сразу разглядишь, но это влияние – определяющее и тотальное. (Если кто сомневается в том, пусть обратится к превосходной книге Елены Тахо-Годи «Константин Случевский. Портрет на пушкинском фоне».)
В сложной диалектике взаимных отношений света и тьмы «сумрачно-солнечный» Случевский разбирался лучше других в русской литературе, – одному только Достоевскому в этом отношении уступая.
Помните, как старик Болконский сказал однажды в Лысых Горах сыну: «Подумавши, князь Андрей. Два: Фридрих и Суворов…» Тянет и меня заявить здесь: «Подумавши, два: Достоевский и Случевский».
Все остальные русские писатели во второй половине ХIХ столетия чем-то другим занимались (не менее, может быть, интересным и важным, но – другим), все остальные русские писатели не тою улицей пошли.
Трудная это поэзия – поэзия Случевского. Она рыхла и одновременно шершава, она многолика – она в принципе не поддается формальному анализу.
Российская академическая наука до сих пор не видит в Случевском великого поэта. Хотя по «индексу цитирования» он выдвигается постепенно в первый ряд поэтов России. Публикуется множество новых материалов о Случевском, вводятся в культурный оборот новые (то есть старые, но прочно забытые) стихотворные его тексты. Представления о поэтической личности Случевского (и прежде нечеткие), с добавлением массы нового сырого материала, окончательно размываются. Отрадным исключением остаются две-три статьи Андрея Федорова и Елены Ермиловой, которые давненько уже (задолго до «победы демократических сил») написаны.
Но это странный, но это действительно великий поэт, главным грехом которого являлось многописание. Стихи, поэмы, стихотворные драмы выскакивали из-под пера зрелого Случевского десятками если не сотнями.
Обычно мы не одобряем многописания. Но здесь особый случай. Двадцать лет вынужденного молчания поднакопили материала для стихов, которые и обрушились лавиной.
В этой лавине нет ни одной позорной строки («стальное лезвие» никуда не делось), но есть великое множество строк проходных. Лучше бы их было меньше.
Разобраться во всем этом многообразии едва ли возможно (по крайней мере сегодня, когда о полном, об академическом издании стихотворений Случевского не приходится даже мечтать), но можно попытаться найти к поэзии Случевского ключ..
Ермиловой казалось, что она обрела этот ключ в следующем двенадцати-строчном стихотворении Случевского:
Она – растенье водяное
И корни быстрые дает
И населяет голубое,
Ей дорогое царство вод!
Я – кактус! Я с трудом великим
Даю порою корешок,
Я неуклюж и с видом диким
Колол и жег что только мог.
Не шутка ли судьбы пустая?
Судьба, смеясь, сближает нас.
Я – сын песков, ты – водяная.
Тс! тише! то видений час!
За этот колючий кактус и ухватилась Ермилова, его-то и объявила «эмблемой лирики» Случевского. Тем более что авторитетный Брюсов, едва ли знакомый с приведенным выше стихотворением, опубликованном впервые лет через 40 после его смерти, сравнивал Случевского с кактусом совершенно самостоятельно. «В самых увлекательных местах своих стихотворений он вдруг сбивался на прозу, неуместно вставленным словцом разбивал все очарованье и, может быть, именно этим достигал совершенно особого, ему одному свойственного впечатления. Стихи Случевского часто безобразны, но это то же безобразие, как у искривленных кактусов или у чудовищных рыб-телескопов. Это – безобразие, в котором нет ничего пошлого, ничего низкого, скорее своеобразие, хотя и чуждое красивости».
Трудно спорить с Брюсовым (имевшим от рождения «ума палату» и превосходный художественный вкус); Ермилову же можно поправить кое в чем. Стихотворение «Она – растенье водяное…» довольно легковесное стихотворение. В нем рассказывается о мимолетной интрижке, о сближении на час тугой водяной женщины с рыхлым песочным мужчиной, которые впоследствии, когда закончатся «видения», разбегутся в разные стороны и будут, по Вертинскому, «с удивлением вспоминать о том, что с этой дамой (господином) мы когда-то были близки»…
Очевидно, что кактус мало что в поэтике Случевского объясняет. Равно как и чудовищная (мало чудовищная в действительности, а пучеглазая только, – Н. К.) рыба-телескоп. Ну, не являются эмблемой лирики Случевского пучеглазие и колючки.
У меня лично не получилось ни разу какую бы то ни было эмблему к поэзии Случевского прилепить.
Давайте я проведу перед вашими глазами пять-шесть стихотворений Случевского, кое-как прокомментирую их – а дальше вы уже сами решайте, что за поэт Случевский, подходит ли он вам.
Замечу для начала, что зрелый Случевский раз и навсегда зарекся ставить под новыми стихотворениями дату их написания и стал объединять стихи, написанные в разные годы (до сорока лет разницы!), в неисповедимые совершенно циклы. «Думы», «Мгновения», «Женщины и дети», «Черноземная полоса»… Какую-то важность в именовании циклов Случевский, несомненно, разумел. Мне она недоступна.
Но среди циклов есть по крайней мере один, совершенно внятный и сжатый. Называется он «Мурманские отголоски».
Случевский – крупный чиновник, побывавший однажды на Русском Севере в служебной командировке. Ум Случевского – государственный по преимуществу ум – разгорелся при встрече с этим заповедным краем.
Вообще же командировки Случевского связаны с пребыванием в свите великого князя Владимира Александровича, совершавшего время от времени инспекционные поездки по стране. В обязанности Случевского входило составлять об этих поездках отчеты и помещать их в официозном «Правительственном вестнике».
В одном из таких отчетов мы встречаем развернутый (на две-три страницы) рассказ о том, как ловят поморы в Белом море треску: «Главное орудие лова трески – это так называемый «ярус», имеющий нередко поистине океанские размеры, а именно до 12 верст длины. Ярус – это нечто вроде хорошо известных нашим рыболовам-дилетантам переметов» и т. д.
А теперь смотрите, как отразилось новое и точное знание в стихах:
Какие здесь всему великие размеры!
Вот хоть бы лов классической трески!
На крепкой бечеве, верст в пять иль больше меры,
Что ни аршин, навешаны крючки;
Насквозь проколота, на каждом рыбка бьется…
Пять верст страданий! Это ль не длина?