Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Основная мысль высокого русского западника о христианской культуре проста: «В те самые годы, когда в благословенной Англии явились одновременно Честертон, Толкиен и Льюис, в России взрывали храмы и был один голимый Максим Горький. Смиримся! Признаем раз и навсегда, что не только в автомобилестроении, но и в христианской культуре мы безнадежно от Запада отстаем».
Признаюсь со смущением, что основные сочинения Льюиса, Толкиена и Честертона я еще в дни молодости с жадностию прочел. Долго потом обдумывал прочитанное. И как-то оно меня не убедило.
Взять хоть бы «Письма Баламута» К. С. Льюиса. В предисловии к своему знаменитому труду Льюис сообщает кокетливо: «Я выдумал, что бесы едят (в духовном смысле) и друг друга, и нас. <…> Более сильный бес (он – дух) может просто всосать, вобрать другого, а потом подпитываться порабощенным собратом. Вот для чего (придумал я) нужны им человеческие души».
Льюис в данном случае придумал-выдумал велосипед. В покаянном каноне Андрея Критского (написанном, между прочим, в VII веке), к слушанию которого стекаются на первой неделе Великого поста миллионы русских православных, повторяется четырежды: «Да не буду стяжание, ни брашно чуждему».
Что же касается Честертона, несравненно более Льюиса и Толкиена одаренного художественно, то я хочу привлечь ваше внимание к одному отрывку из прославленного его трактата «Вечный человек». Не то удивительно, восклицает Честертон, что христианская вера пережила «гонения от Диоклетиана до Робеспьера – она пережила покой <…>. Это удивительнее всего».
Вдумайтесь в прочитанное.
Честертон в 1925 году искренне совершенно полагает, что последнее в мире серьезное гонение на христианскую веру произошло при Робеспьере. Честертон ответственно заявляет, что вера к 1925 году «пережила покой» – и ожила (в трудах самого Честертона и нескольких приятелей его) и дальше двинулась, стронулась с насиженного места…
Вот это удивительнее всего.
Англо-американские интеллектуалы считают себя солью земли, но они на самом деле не таковы.
Высокая культура Англии имеет один только, но важный недостаток: это культура островная. Она замкнута на себя; она раскрывается только в сторону античной культуры (правопреемницей которой не вполне основательно себя сознает; она восприемница, конечно, но далеко не единственная). Во всех же остальных великих культурах Европы англичане разбираются слабо.
Вспомните, каким чудищем изобразил в своих хрониках Жанну д,Арк великий Шекспир; вспомните отзыв популярного в Англии Лоуренса о персонажах Достоевского: «Они успели нам надоесть. Раздвоенные личности с религиозностью беспризорников, они копаются в своем грязном белье и в своих грязноватых душах»; отыщите наконец (с помощью интернета это нетрудно сделать) отзывы о «Фаусте» Гете того же Честертона, просто поражающие своей безапелляционной топорностью…
Но в принципе русский человек с островной английской культурой дружит. Простой русский человек любит рассказы про патера Брауна и искренне принимает в свое сердце автора этих рассказов, прощая ему все его недостатки. Умный русский читатель думает про них (про недостатки Честертона): «Что взять с человека, который Тютчева не читал? Человек дал то, что мог дать. Мы благодарны человеку».
Приведу, без всяких пояснений, одно горестное свидетельство русского западника: «В июле 1921 года, дня за два – за три до его ареста, Гумилев в разговоре произнес слова, очень меня тогда поразившие. <…> Гумилев с убеждением сказал:
– Я четыре года жил в Париже… Андре Жид ввел меня в парижские литературные круги. В Лондоне я провел два вечера с Честертоном… По сравнению с предвоенным Петербургом, все это “чуть-чуть провинция”.
Я привожу эти слова без комментария <…>. В Гумилеве не было и тени глупого русского бахвальства, “у нас, в матушке-России, все лучше”. Он говорил удивленно, почти грустно».
Если же свидетельство Адамовича не убедило вас, загляните хотя бы в переписку Флобера с Тургеневым, многократно переизданную, – вас поразит, наверное, насколько окончивший кое-как Московский университет Тургенев был образованнее Флобера.
Тургенев, которого серьезная литературная критика в России обвиняла небезосновательно в легковесности, в поверхностности (загляните при случае в пятый параграф статьи Страхова «Война и мир. Сочинение гр. Л. Н. Толстого. Томы V и VI»), просто намного больше знал, намного больше имел культурно-исторических сведений, намного лучше разбирался в реальных между ними связях, чем великий Флобер и вся могучая кучка лучших писателей Франции, Флобера окружавших.
Действительно роковым оказался в истории 1945 год – год, в который мировым лидером сделалось на долгие годы мощное (в экономическом и военном отношениях) государство с захолустной культурой.
Периферия, сделавшаяся в одночасье центром, захолустье, мощно транслирующее свою эстетику на весь внезапно умолкший культурный мир, – все это действительно страшно. И, по своим последствиям, едва ли поправимо.
Впрочем, дадим слово русскому поэту:
О Боже, Боже, Боже, Боже, Боже!
Зачем нам просыпаться, если завтра
Увидим те же кочки и дорогу,
Где палка с надписью «Проспект побед»,
Лавчонку и кабак на перекрестке
Да отгороженную лужу «Капитолий»?
А дети вырастут, как свинопасы:
Разучатся читать, писать, молиться,
Скупую землю станут ковырять
Да приговаривать, что время – деньги,
Бессмысленно толпиться в Пантеоне,
Тесовый мрамор жвачкой заплевав,
Выдумывать машинки для сапог…
Кто-нибудь умный заметит, пожалуй, что Кузмин в этом стихотворении под шифром Америки изобразил Советскую Россию в годы ее первой пятилетки. Верно. Да только вот Советская Россия в годы своей первой пятилетки равнялась решительно на Соединенные Штаты.
Или такое еще стихотворение Случевского:
Ну-ка! Валите и бук, и березу,
Деревцо малое, ствол вековой,
Осокорь, дубы, и сосну, и лозу,
(характерная для Случевского шершавость: грустно и неприятно встретить в одной строке стихотворения целый ряд ударений, отменяющих традиционное произношение, превращающих сосну в сосну, а дубы в дубы)
Ясень и клен – всë под корень долой!
Поле чтоб было! А поле мы вспашем;
Годик, другой и забросим потом…
Голую землю, усталую – нашим
Детям оставим и прочь отойдем!
(и прощаешь немедленно Случевскому все его «дубы» за эту великолепную голую и усталую землю, напоминающую, несомненно об «Осени» Баратынского, но самобытную)
А уж чтоб где-то сберечь по дороженьке
Дерево, чтобы дало оно тень,
Чтобы под ним утомленные ноженьки
Вытянул путник в удушливый день, —
Этой в народе черты не