Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда страдать артель ловцов должна.
В морозный вихрь и снег – а это ль не напасти? —
Не день, не два, с терпеньем без границ
Артель в морской воде распутывает снасти,
Сбивая лед с промерзлых рукавиц…
Вот Случевский! Три главных особенности его музы в этом стихотворении присутствуют.
И во-первых, это постоянный интерес поэта к проблеме зла – при полной объективности в изображения зла. Случевский немного даже щеголяет своим бесстрастием, повествуя о том, как свободно действует в мире зло и как оно неуловимо, а следственно, непобедимо. Страдания рыбки, проколотой насквозь, и страдания помора, вынужденного гоняться за добычей с риском для жизни и с ущербом здоровью, спящего в свободное от ловли время «на гнойных нарах мрачных становищ», «во тьме и стуже», – не только взаимосвязаны, но и вполне себе равноценны.
Наша земля – юдоль плача. На ней Сам Бог был однажды распят. Совершенно необязательно разглядывать ее сквозь розовые очки.
(Советский исследователь Г. А. Бялый, спутав по простоте душевной высокое бесстрастие с окамененным нечувствием, сочинил однажды целую филиппику по поводу данной особенности поэтики Случевского: «Цинически жестокая ирония Случевского не щадит ни живых, ни мертвых. На Кутаисском кладбище рядом с героями прошлого нашли себе вечный приют коллежские асессоры, и эти “коллежские наши асессоры”, покоящиеся в древней земле, освященной легендарно-эпическими именами Прометея и Ноя, вызывают у Случевского такую же уничижительную усмешку, какую вызвали бы их живые собратья; их могилы только повод для иронических размышлений о равноправности перед лицом смерти несоизмеримых величин.
Одинаковы в доле безвременья,
Равноправны, вступивши в покой:
Прометей, и указ, и Колхида,
И коллежский асессор, и Ной…»)
Во-вторых, наисложнейшее, перегруженное важной моральной проблематикой, содержание поэзии Случевского передается им сплошь и рядом посредственными стихами («тогда страдать артель ловцов должна», к примеру). Кажется на первый взгляд, что эти стихи можно заменить прозой – и впечатление не пострадает.
Ложный взгляд! Прозаичной строке, процитированной выше, предшествует превосходная, стальным лезвием вырезанная поэтическая формула: «Пять верст страданий!»
Это очень типично для Случевского.
Брюсов писал, что «в самых увлекательных местах своих стихотворений он вдруг сбивался на прозу»; точнее было бы сказать, что сплошную прозу стихотворений Случевского освещают и преображают удивительно яркие и увлекательные поэтические вспышки.
В одном его стихотворении (из тех же «Мурманских отголосков») лирический герой глядит с высокого берега залива вниз, замечает акулу, поднимающуюся к поверхности «от светящегося дна», и вдруг видит, что эта хищная рыба «вся в летучих отраженьях высоко снующих птиц». Восхитительная пейзажная зарисовка, точности которой позавидовали бы Майков и Фет! И тут же по-соседству «чудодейные дворцы», «сказка, полная лиц» и иные необязательности.
В принципе, Случевский использует творческий метод Баратынского («в произведениях поэзии, как в творениях природы, близ красоты должен быть недостаток, ее оживляющий»), но количественные отношения у него совсем другие. У него близ массива недостатков присутствует иногда мерцание красоты.
Третья (и главная, может быть) особенность поэтики Случевского – обилие прозаизмов, массовое использование канцелярской, бытовой и специальной научной терминологии.
Мне эта особенность представляется восхитительной! «Грезы всяких свойств», «Мои мечты – что лес дремучий, вне климатических преград», «Вот хоть бы лов классической трески!», «Я слышал много водопадов различных сил и вышины», «За целым рядом всяческих изъятий…», «При дикой красоте негаданных сближений…».
До Случевского ничего близко похожего в нашей поэзии не было.
Вы помните, как в советскую эпоху партийное руководство требовало от художника, подвизающегося в любой области искусства (будь то живопись, будь то кинематограф, будь то литература), в первую очередь, положительного героя? Многие талантливые люди, выполняя эту невыполнимую установку, надорвались и художниками быть перестали.
Потому что нормативная этика и свободное искусство несовместимы. Иллюстрация к тому или иному параграфу «Морального кодекса строителя коммунизма», сколь бы ни была виртуозна рука исполнителя и сколь бы ни был глубокомыслен сам параграф, произведением искусства никогда не станет. Казенная добродетель (чья реклама заказывается впрок согласно графику и, по исполнении, оплачивается согласно тарифу) нестерпима.
Нормативная эстетика ничем не лучше. Красота – текучая вещь, подвижная вещь. Подражать чужим достижениям в столь зыбкой и деликатной области бессмысленно. В лучшем случае получится у тебя маска красоты (надежно скрывающая некрасивое, может быть, но твое собственное лицо), в худшем – труп красоты, во всем на живую красоту похожий, но, увы, безгласный и бездыханный.
В эпоху Случевского эстетический канон, установленный Пушкиным, держался еще, но откровенно дышал на ладан. Авторитетнейшие люди того века (бомбометатели, провозгласившие, что «сапоги выше Шекспира», богоискатели, называвшие Пушкина безбожником и, в строгом смысле слова, змеей) принципиально отвергали эстетику за ее бесполезность. Категорический императив Базарова («Не говори красиво») затмил в России второй половины ХIХ столетия категорический императив Канта и все прочие категорические императивы.
Но русский обыватель, кланяясь прилюдно революционным людям («жертвуют же собой!», «герои…», «куда мне до них?»), сохранял в глубине души фундаментальную, неразлучную с природой человека, не выломавшегося еще из человеческого рода в род богоискателей-бомбометателей, потребность в красоте. Верность пушкинскому канону сделалась в те годы подпольной верой, хотя ее и исповедовало абсолютное большинство народонаселения царской России.
А подпольная вера, сколько ее ни сохраняй, делается со временем маргинальной, некультурной верой.
В 80-е годы ХIХ века общественный вкус деградировал в России до такой уже степени, что люди, взыскующие красоты, перестали отличать «красоту Пушкина» от «красоты Фофанова» – и начали даже предпочитать этим красотам (разноуровневым, но несомненным) несуществующую в природе «красоту Надсона».
И вот Случевский вонзает в этот зловонный студень свое стальное лезвие и разваливает до конца псевдопушкинский (в реальности же – позорный надсоновский) канон. Оживляет вечную пушкинскую красоту своими милыми преходящими прозаизмами и канцеляризмами.
В русской поэзии ХХ века открытия Случевского использовались очень широко.
Когда Пастернак говорит в своем знаменитом стихотворении 1956-го года:
…Пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.
И должен ни единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым и только,
Живым и только до конца, —
то Пастернак реально двигается по выбитым следам Случевского, повторяет за пядью пядь его живой путь – и при этом имени Случевского нигде не упоминает; ни разу не вспоминает о Случевском ни в своих стихах, ни в прозе.
О текстуальных совпадениях Пастернака со Случевским писал в свое время советский исследователь В. А. Приходько; тот