Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бальмонт сочиняет в ту пору стихи действительно непотребные – стихи, в которых он не прикидывается больше певучим символистом, а просто кричит и рычит, как рычат по временам простые дворники, вступая в бой за правду-матку на доверенном им участке городской территории («куда прешь», «не туда мусор ложишь» и т. п.):
Кто не верит в победу сознательных, смелых рабочих,
Тот бесчестный, тот шулер, ведет он двойную игру! —
и прочее в том же роде.
Мы говорили уже сегодня о том, что революция и смерть, революция и декадентство – родственные понятия. Не случайно, наверное, сестра А. Добролюбова («иконы русского символизма») стала профессиональной революционеркой.
После поражения революции 1905 года Бальмонту приходится бежать из страны; семь лет он странствует по миру; даже до Полинезии добирается однажды. В мае 1913 года, после объявления амнистии политэмигрантам, Бальмонт возвращается в Россию.
Время триумфов для него давно закончилось. Революционный 1905 год провел в жизни поэта резкую черту, через которую всероссийская слава Бальмонта оказалась не в силах перешагнуть. Она вся осталась в прошлом.
Об участи «сознательных, смелых рабочих» Бальмонт перестает печалиться довольно рано и возвращается к своей прежней певучести, понемногу даже совершенствуясь в ней, – но его стихи больше не нравятся людям.
Гумилев в 1913 году ставит точный диагноз, назвав Бальмонта творцом «бессодержательных красивых слов». Как я уже говорил на этих чтениях, бессодержательность – недостаток, от которого невозможно избавиться. И теперь этот недостаток, действительно присущий звучной поэзии Бальмонта, становится заметен постороннему глазу.
Чары рассеиваются, гипноз не работает больше.
Победоносное солнце, заливавшее яркими лучами окровавленную голову Бальмонта в день дьявольской инициации 12 марта 1890 года, закатывается за горизонт. Срок договора, заключенного в тот роковой день, очевидным образом истекает. Золото обращается в чертовы черепки.
Более тридцати лет оставался в профессии наш герой (страдавший в конце жизни от «явного психического расстройства», но прильнувший зато к спасительному якорю Православной Церкви) после злополучного 1905 года. Поздние его стихи – они объективно сильнее, они лучше ранних стихов Бальмонта, принесших поэту всероссийскую славу. Но поздние стихи Бальмонта никого не интересовали при жизни поэта и сегодня никого не интересуют, потому что они – средние. Бальмонт сегодня – это только имя. Это память о человеке, чьи ранние стихи (с их достоинством чуть ниже среднего) представлялись современникам гениальными, сокрушительными, новыми совершенно!
Так что же? И имя человеческое не пустяк, и память о человеке – не безделица. Раскройте как-нибудь вечерком блистательную драму Кальдерона «Жизнь есть сон» в старинном переводе Бальмонта – и далеко за полночь будете еще утешаться той звучной бессмыслицей, в сочинении которой наш герой воистину был неподражаем и славен:
Бегущий в уровень с ветрами,
Неукротимый гиппогриф,
Гроза без ярких молний, птица,
Что и без крыльев – вся порыв,
Без чешуи блестящей рыба,
Без ясного инстинкта зверь,
Среди запутанных утесов
Куда стремишься ты теперь?
Куда влачишься в лабиринте?
Не покидай скалистый склон,
Останься здесь, а я низвергнусь,
Как древле – павший Фаэтон.
Как это все бессмысленно и дико – как это все звучно и блаженно! Хорошее действительно время переживала Россия перед Первой мировой войной, когда в употреблении были у нас не гамбургер с чизбургером и даже не Брэд Питт, а вот, например, Кальдерон. Когда уроженец малого села Гумнищи мог дерзновенно хвастаться своим дарованием (пусть скромным, но несомненным) – и встречать в культурном сообществе России сострадание и ласку.
В далеком 1909 году Иннокентий Анненский назвал Бальмонта-поэта «птицей в воздухе».
Хорошо ведь, что было у нас такое время, хорошо, что имеется у нас такой неукротимый гиппогриф или, выражаясь чуть понятнее, без ясного инстинкта зверь, – такой нелепый «всея Владимирския губернии» русско-европейский певец. Без него куда же? Без него было бы еще страшнее и хуже, чем сейчас есть.
О Брюсове сказано на сегодняшнем чтении уже немало, повторяться не хочется. Действительно кормщик, действительно мэтр, действительно, хотя бы и отчасти, Козьма Прутков.
Главенство Брюсова никогда и никем в среде русских символистов не оспаривалось. С этим предельно умным и предельно жестким человеком спорить было накладно.
Первым писателем, решившимся укусить Брюсова за ляжку, стал отважный Гумилев, но это случилось уже потом, в самый канун страшного 1914 года. В 1903–1908 годах Брюсов находился на вершине человеческой славы, а Гумилев являлся верным его учеником.
В таком положении дел есть своя странность, потому что стихи Брюсова немногим лучше, чем стихи Бальмонта (притом же Брюсов не бился специально о мостовую головой ради рекламы своих сочинений), – и не до конца понятно, чем они так уж сильно полюбились российскому обывателю середины «нулевых» годов ХХ века. Но полюбились же! Гипноз Брюсова был еще сильнее и глубже, чем гипноз Бальмонта.
В Бальмонте современники ценили его лиризм, его певческое дарование – в Брюсове видели нечто большее. Сам Брюсов в 1902 году пишет в очередном своем стихотворном послании к Бальмонту от лица всех вообще старших символистов России: «Мы – пророки… Ты – поэт!» Решайте сами, является ли такое обращение одного модного стихотворца к другому модному стихотворцу лестным.
В своих «Автобиографических заметках» Бунин разделяет поэтическое творчество Брюсова на три четких периода.
«Вскоре после нашего знакомства Брюсов читал мне, лая в нос, ужасную чепуху:
О, плачьте,
О, плачьте,
До радостных слез!
Высоко на мачте
Мелькает матрос!
Лаял и другое, нечто уже совершенно удивительное, – про восход месяца, который, как известно, называется еще и луною:
Всходит месяц обнаженный
При лазоревой луне!
Впоследствии он стал писать гораздо вразумительнее, несколько лет подряд развивал свой стихотворный талант неуклонно, достиг в версификации большого мастерства и разнообразия <…>. Потом неуклонно стал слабеть, превращаться в совершенно смехотворного стихотворца, помешанного на придумывании необыкновенных рифм:
В годы Кука, давно славные,
Бригам ребра ты дробил,
Чтоб тебя узнать, их главный – и
Неповторный опыт был…»
Бунин произносит здесь суждения фактически верные Но он, повторюсь, остается глух к достижениям русских символистов, которые были ему (так и не сподобившемуся получить университетское образование) непонятны и недоступны.
Между тем, достижения имелись.
Рассмотрим