Чтения о русской поэзии - Николай Иванович Калягин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Точно так же творчество Достоевского, Толстого и Чехова наложило отпечаток на творчество крупнейших художников Запада первой половины ХХ столетия.
Мы говорим сейчас не о вершинах, не о Вольтерах с Честертонами и Гамсунами, не об их влиянии на русских художников и не об обратном влиянии лучших русских художников на высокую культуру Запада, – мы говорим об абсолютном культурном днище, о совершеннейшей макулатуре, произведенной Западом, каковая макулатура на самом Западе была прочитана наспех и тут же забыта, заменена новой макулатурой (Э. М. Ремарк, А. Милн, Дж. Д. Сэлинджер, С. Кинг), – но в России произвела неимоверные разрушения в сфере народного духа.
Для себя я называю эту макулатурную литературу словом «вискас». Кошачий корм.
На своем веку я был хозяином трех котов. Первые два жили в «дожюльверновскую» эпоху и питались по старинке: любили рыбу и мясо, пили молоко. Сидишь, бывало, за обеденным столом, а когтистая лапа из-под скатерти теребит твое колено: «Чую, хозяин, что там у тебя на тарелке лежит. Вкусненькое! Не будь жадиной. Поделись». Оказавшись на даче, коты мои азартно охотились на мышей. Бывало, и невинных птичек губили. Что тут поделаешь? Хищники по своей сути. Один рыжий, другой серый… Они умерли давно, и я до сих пор о них жалею.
Третий кот (он и сегодня еще жив, к сожалению) попал в нашу семью, уже подсев на фабричный кошачий корм. Рыбу он не ест, молока не пьет. Существование «послежюльверновского» кота имеет две только фазы. Или он «читает Жюля Верна», то есть жрет вискас, или он спит, набираясь сил для новых рекордов в потреблении фабричного корма. Помню, как сейчас, встречу моего третьего кота с мышью на даче. Мышь сидела перед ним, в двух человеческих шагах от его усатой морды. Третий кот долго смотрел на нее (взгляд был недобрый), а потом развернулся и побрел к своей миске, захрустел омерзительными сухарями.
Фабриканты кошачьего корма преступники, конечно, но нельзя их поймать за руку, невозможно предъявить им какое-то обвинение.
Они скажут:
«Что ж, коты несчастны от нашего корма?»
«Наоборот. Счастливы».
«Вымирают, может быть?»
«Куда там! Живут на вашем корме дольше, чем нам, хозяевам, хотелось бы».
«Чего же вы хотите?»
«Хотим, чтобы они были коты, а не незнамо что».
«Отыщите организацию, которая занимается идентификацией истинного кошачьего духовного облика и, совместно с ней, предъявляйте нам юридические претензии. Всего доброго!»
Верно. Все верно.
Жюль Верн, разделивший историю России надвое, был человек небольшой, невеликий. Велико было задание, которое он сумел выполнить. Сумел создать для читающей России такой кошачий корм, отведав которого сам Брюсов задохнулся и рухнул. Замечтал…
Сложная тема. Не будучи конспирологом, я принципиально не могу эту тему до конца раскрыть. Но я могу напомнить вам слова Розанова про «космополитическую мечтательность», обуявшую вдруг русского человека на рубеже ХIХ и ХХ столетий. Я постараюсь сейчас протянуть ниточку от судьбы Валерия Яковлевича Брюсова к судьбе Александра Степановича Грина, которого в России Советской называли официально «рыцарем мечты».
Александр Грин. Необычный автор. Сын ссыльного польского шляхтича Стефана Гриневского и русской медсестры, дочери коллежского секретаря (десятый чин Табели о рангах – весьма непозорный чин) Анны Лепковой, отказавшийся от отцовской фамилии, покинувший в 16-летнем возрасте родную Вятку и ведший впоследствии бурную жизнь. Он и на торговом флоте служил, и золото мыл на Урале, и в боевую организацию эсеров сумел вступить… Неоднократно арестовывался, два года просидел в одиночной камере Севастопольской крепости, неоднократно сбегал из мест заключения… Стрелял в любовницу-революционерку, обнаружив ее неверность, – и молодая женщина, после того как в больнице из нее извлекли пулю, отказалась назвать полиции имя того, кто в нее стрелял…
И вот человек с подобным жизненным опытом предается литературному творчеству, становится писателем. И оказывается вдруг, что свой жизненный опыт нельзя ему выразить нормальным русским литературным языком. Человек изобретает собственный литературный язык, выглядящий со стороны каким-то тотальным «переводом с американского». Эдгар По и Амброз Бирс приходят тут на ум в первую очередь – возможно, были и другие источники, другие влияния, но я их, по своему слабому знакомству с североамериканской словесностью, не смогу вам назвать.
Оно и неважно. Важно понять, что Александр Грин (не знавший иностранных языков) подражал не столько самобытным писаниям По и Бирса, сколько он подражал языку людей, переводивших в начале ХХ столетия По и Бирса для русского читателя (переводивших за небольшую плату, переводивших наспех), – подражал языку крайне уродливому.
Этим и объясняется судьба литературного наследия А. Грина в современной России. Народные массы шумно его приветствуют (вспомним праздник «Алых парусов» в Петербурге, собирающий реально под миллион участников), русская культурная элита от прозы Александра Грина всячески отвращается.
Анна Ахматова так ответила однажды на вопрос, почему она Грина не любит: «Я сама долго не могла понять и с трудом догадалась – я не понимаю, с какого языка он переводит».
(Мне кажется очевидным, что Ахматова говорит здесь о знакомом человеке. Пусть вся эта породистая публика – символисты, акмеисты – взирала на Грина свысока, но все же они по одним редакциям рыскали и помимо редакций где-то пересекались… Грин как писатель родился в Петербурге и к «посеребренному веку» русской культуры имел, несомненно, прямое отношение. Присутствовал, во всяком случае, на месте событий.)
Михаил Петрович Лобанов, лучший, пожалуй, русский литературный критик ХХ столетия, так отзывается о Грине по поводу повести «Алые паруса», по которой снят был в 1961 году Александром Птушко известный советский фильм, каковой фильм смотрели с удовольствием матушка Михаила Петровича и ее подруга, когда в комнату нагрянул Михаил Петрович и двух старушек за просмотром застукал: «Сказка – не сказка, жизнь – не жизнь. Одним словом, романтика. Ну что могли сказать им, простым русским матерям, такие слова автора о любви героини-матери к своему сыну: “страстная, почти религиозная привязанность к своему странному ребенку была, надо полагать, единственным клапаном тех ее склонностей, захлороформированных воспитанием и судьбой, которые уже не живут, но смутно бродят…” <…>
И все здесь и обо всем – таким языком. <…> И вся эпоха, вся жизнь народа прошла мимо этого выдумщика <…> А эти две русские матери смотрели и волновались, одаряя кукольных героев теми чувствами, которых в помине и не было в них. О, эта святая простота, щедрая даже и к тем, кто в ней не нуждается!»
Русские матери, на мой взгляд, не так просты,